(Вероятная быль)
«И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему [и] по подобию Нашему,
и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, [и над зверями] и над скотом, и над всею землею».(Быт. 1:26).
«… Любовь Божия ходит по свету уязвленная, не находя себе покоя, ибо нет того, кто ответил бы на нее.
Это уязвленная любовь Божия, любовь печальная, потому что любовь не может быть только с одной стороны – нужен ответ. А человек не спешит дать ответ, ответ человека уклончив.
Это как если бы ты сказал любимому человеку, что всей душой привязан к нему, любишь его, что он твой друг, а он ответил бы: «М-да, и я тоже…» Его ответ – это боль для того, кто жизнь свою положил бы за другого.
Таков и наш, христиан, ответ. Он очень уклончив, очень боязлив, он стоит ногами на двух лодках, всегда готовый бросить всё и убежать прочь».
Священник Киприан Негряну (Румыния).
Обычно он спокойно относился к подопытному материалу.
Ну, сбежит ненароком или загнется от вируса или тоски очередная подходящая особь – ничего, на просторах сети этого добра полно. Вот и на этот раз белая лабораторная обнаружилась легко. Так сказать, сама в руки пошла.
Где-то в ЖЖ совпали во мнениях, потом списались по почте и ВКонтакте. Каждый день пересекались онлайн.
Изучая подопытную, он находил, что для его целей она подходит лучше остальных. Она имела высокий уровень не только пресловутого и, честно говоря, мало что показывающего «ай-кью», но и эмпатии – без видимой причины хорошо относилась к людям и вообще отличалась сострадательностью.
Ей была свойственна эмоциональность и уравновешенность – любой камешек, брошенный в ее внутренний мир, недолго расходился кругами по воде, вскоре на поверхности образовывалась лазурная гладь и звонкая тишина.
При этом на каждое его высказывание и эмоцию она реагировала так, что его мысленные приборы зашкаливали и рисовали невероятные хорды и графики.
Да, это была она – та самая фаворитка с нужным набором генОм и психолого-биологических свойств. Возможно, именно она даст ему ответ на вопрос – каковы границы душевной выносливости яркой представительницы её вида – русской особи женского пола средних лет, не лишенной ума, способностей, привлекательности и интеллекта.
Еще по молодости, учась и работая за гроши в вузовской лаборатории, он пытался изучать этот любопытный ему вид, как ни странно, пока еще не редкий в основном его ареале обитания – то есть на просторах родного отечества.
Правда, его попытки приблизиться к ярким представительницам вида не имели особого успеха. Больше везло на всякого рода истеричек, а также аферисток, прожигательниц жизни, уныло-непрактичных или, наоборот, холерически-практичных дам и тому подобные экземпляры.
Такие же, как эта, особые особи держались независимо и самодостаточно и не подавали вида, что от чего-то страдают. Попробуй, подойди. А может, такие и не страдают?..
Словом, разобраться в их парадоксальном и, видимо, довольно сложном внутреннем устройстве на близком и конкретном примере ему долго не удавалось, оставалось вести наблюдение издалека. То есть из интернета. Вскоре он достиг в этом определенных высот, заодно подтянув до нужных показателей уровень своей научной компетенции в данном вопросе. Добился необходимых истинному ученому тонкого отстраненного цинизма и даже некоторого аскетизма.
Словом, работал всегда собранно и с холодной головой.
Выбранные особи с удовольствием флиртовали с ним в сети, льстили, делали комплименты, писали восторженные комментарии и изъявляли полноту чувств и глубину верности, не стесняясь притом в реальной жизни спариваться с огромным количеством самцов всех мастей. Впрочем, чего и ждать от этих примитивных лабораторных тварей, такова природа, подпорченная Евой генетика.
«Ну, теперь немного крысиного яда», – всегда мог с трезвой головой и спокойным сердцем сказать он, когда жертва надоедала или опыт заходил в тупик. Удалял свой аккаунт под очередным ником и в который раз исчезал без следа.
Но особь под номером 113 казалась ему в чем-то уникальной. Что-то принципиально отличало ее от остальных и выдвигало из общего мышиного ряда. Наблюдая за ней, он чувствовал прилив вдохновения и даже больше – некоторый творческий экстаз.
Вскоре он впился в жертву так, что она уже не могла соскочить – запросто взять и покинуть его стеклянный аквариум, и даже не пыталась попискивать. И вот что удивительно – ни слова упрека, ни шага к отступлению или сопротивлению.
Он и сам втянулся. Вечерами любил листать ее фотографии и представлять ее мышиное копошение в стеклянном аквариуме-гнезде.
Ему не надо было видеть, чтобы понимать: вот, сейчас она готовит ужин, потом учит с ребёнком уроки, укладывает его спать, гуляет с собакой, убирает дом, лежит задумчиво на диване с присланной им книжкой и читает за полночь…
Да, чуть не забыл отметить: ведь в инструментарий данного опыта входило и всё, что могло стимулировать душевное развитие наблюдаемой, ее творческие способности. Он делился хорошей музыкой и любимыми текстами, рассказывал про зарубежные поездки и даже про свои детские мечты.
На очень большие результаты здесь, конечно, не приходилось рассчитывать: мышь – она и в Африке мышь, примитивные зачатки душевной культуры и внутреннего мира, куда ей до какого-то серьёзного роста. Но – на удивление – она внутренне росла.
В один момент ему даже начало казаться, что их общение (мэтра и школьницы, одноклеточной и высшего примата, подопытной и гения эксперимента) потекло в русле разговора двух людей, говорящих на равных и даже вроде бы на одном языке. Помотав головой и выпив крепкого кофе, он стряхнул иллюзию: померещилось – по ходу, заработался, устал. Очередная химера. Ничего человеческого и тем более родственного нет и не будет в этих тупых суетливых тварях.
А что всё-таки Мышь? Ее поведенческие сценарии отличались какой-то нетипичной вариативностью. Казалось, ей нравилось то, что между ними длилось без малого полгода. Иногда его вдруг обжигала мысль, что она, похоже, догадывается о сути происходящего, хотя и не понимает глубинного смысла эксперимента и гениальных масштабов его замысла.
Для чего она это терпит? Неужели ей не страшно, что он вот-вот будет не просто отстраненно наблюдать, но и жестко препарировать её душу под ярким светом дневной лампы маленьким скальпелем, умело зажатым в резиновых перчатках?
Такие смутные ощущения возбуждали до предела его научный интерес.
Правда, и сам он порой догадывался, что страсть, с которой он впился в её нервную систему, с наукой никак не связана и ни в какую диссертацию не выльется. Это древние и дремучие механизмы, приводившие в движение его эмоции, требовали подпитки, как Молох – свежей крови.
У нее вроде было какое-то имя, то ли Мариша, то ли Маша, никак не получалось запомнить – да и важно ли, в письма оно вставлялось автоматически. Про себя он звал ее «Мышь», а в добром расположении духа – «Мыша».
Вскоре появились и вовсе неожиданные результаты. Мыша менялась на глазах.
Судя по некоторым очевидным признакам, у нее в мозгу появлялись новые нейронные связи. Она молодела, умнела, развивалась, хорошела день ото дня. Ее обычная спокойная грусть сменялась воодушевлением и радостью, причины которой оставались за границами его понимания.
А впрочем, это было не столь важно для исследования.
Иногда, закрепляя штатив или настраивая резкость микроскопа и заодно подглядывая за ее жизнью в глазок соцсетей, он видел по фото, что у Мыши поменялся цвет шерсти, заблестели глаза и улучшился цвет кожных покровов. Несмотря на довольно-таки спартанские условия содержания в аквариуме, ее жизненная и творческая активность увеличилась, а энергия только возросла. Она начала, как в юности, писать стихи и рассказы, а иногда даже рисовала портреты своих друзей.
Наблюдая это, порой он впадал в такое ненаучное изумление, что забывал делать замеры, анализировать данные и вносить записи в журнал – чувствовал, что опыт его всё больше захватывает. Вызревала если не диссертация на стыке его основного предмета с психологией, то, по крайней мере, любопытный рассказ из жизни одного примитивного существа. Материала набиралось много. Да, до такой стадии эксперимента доживала далеко не каждая белая лабораторная…
Чем дальше, тем больше входя в научно-исследовательский раж и отмечая у себя несколько необычное выделение слюны и выброс адреналина, он начал применять свои излюбленные авторские методики.
Голод, холод, электрошок и прочие стрессовые приёмы за банальностью и простотой были отринуты, поскольку по сравнению с его методами казались детским лепетом.
Приближаясь к ее душе совсем близко, доходя до максимума душевной откровенности, он стремительно исчезал и принимал холодный и обиженный тон, писал ей по пять раз на дню, а затем пропадал на пару недель.
Он то упрекал ее несходством с его характером и несоответствием его запросам, то винил в непонимании, то повергал в отчаяние своей саркастической злостью и обесцениванием ее достоинств, то сводил с ума почти сбывшейся прекрасной надеждой на их внутреннее родство.
Уязвить, огорчить, озадачить, очаровать, разочаровать, унизить, превознести, приласкать и одновременно дать под дых, воодушевить и тотчас лишить сил, – что-что, а устроить самке ее мышиный ад он был ни с кем несравнимый специалист.
Словно нажимая на невидимые клавиши, он извлекал из ее души самые невероятные звуки. Но и здесь результат оказался непредсказуемым и непостижимым – со временем эти звуки отчего-то всё больше напоминали не хаос и какофонию, а красивую и немного грустную мелодию – гармоничную симфонию, сквозь которую порой пробивалось соло серебристого смеха, – не то лиричного альта, не то задумчивой виолончели.
И что особенно волновало – она на удивление стойко переносила всю эту шоковую терапию и ни на что не сетовала. Смеялась вместо того, чтобы зарыдать. Иронизировала, когда было совсем невмоготу. Нежно улыбалась, когда по всем законам жанра следовало заорать от боли. Всё это в разы превосходило представления автора эксперимента о ресурсах женского терпения и душевной стойкости, и, стоит признать, по-человечески изумляло.
Приёмчики давно должны были совсем лишить её сил и воли или, напротив, породить злобу и агрессию, но отчего-то сценарий не работал.
Он давно уяснил себе ее основной физиологический диагноз – синдром малых сердечных аномалий, а это значит, тахикардия вперемешку с брадикардией, короткие хорды и прочие странности поведения кровеносного органа, и потому желал заранее подстраховаться.
«Ты еще не устала со мной общаться?» – иногда с некоторой даже заботой в голосе спрашивал он, тревожась, что у подопытной в один прекрасный момент не выдержит сердце, и от слишком интенсивных душевных перегрузок эксперимента она возьмёт и упадет замертво.
Да, признаться, это будет слишком обидно. Тогда его усилия пропадут даром, а опыт оборвется на самом интересном месте.
В один ясный весенний день он заметил, что за спиной у белой лабораторной появились какие-то невнятные полупрозрачные отростки. Весь этот день он промучился рефлексией, припоминая виды патологии и генной мутации с похожими признаками, но так ни до чего и не додумался.
К утру следующего дня он нашел простой ответ. У его Мыши отрастали крылья. Вот это результат! Такого ещё не было. Этот день он отметил в своём журнале красной гелевой ручкой. Почти что кровью обозначил.
Открытие, как и у всех гениев, пришло само собой, без усилий. С утра он обнаружил в почтовом ящике её письмо. Она написала ему на пяти страницах, и смысл сказанного можно было уместить в трех банальных женских словах вроде «Я люблю тебя».
Правда, смысл отчего-то не умещался в этих нескольких словах и даже выливался за пределы страниц, выходил за рамки его понимания и превосходил всё до этого с ним бывшее.
Да, он не раз умело провоцировал подобные реакции – доводил своих подопытных до похожих объяснений и состояний. Когда забавы ради, а когда и ради выброса в собственную, слишком ледяную, застоявшуюся кровь изрядной порции адреналина, способствующего продуктивной работе мозга. А заодно изучая вопрос, сколько времени и какой именно инструментарий потребуется, чтобы скорее достичь результатов.
Обычно всё кончалось на удивление одинаково и предсказуемо, и оттого довольно скучно (потому он почти и не применял на ней эту традиционную методику – устарело и надоело) – то есть кончалось женскими слезами, объяснениями, упреками, угрозами, горькими обвинениями и громким и окончательным разрывом. Но тут было нечто совсем другое – необъяснимое.
Сообщение глубоко взволновало его, потому что между строк говорило о каких-то совершенно иноприродных процессах, идущих в нервной системе, то есть в душе подопытной. Мышь ни о чем не просила, ничего не требовала, не воздевала лапки в мольбе срочно прийти и ответить ей взаимностью и даже не угрожала собственной моментальной смертью от полноты чувств.
Она не покушалась на его свободу, жизнь и честь. Странно – она радовалась и за всё была искренне благодарна. Кажется, она даже чувствовала себя счастливой.
Шло время, дни и месяцы, и он пристально наблюдал, когда же этот непредсказуемый процесс прекратится, сойдет на нет, выродится, остановится, но он не прекращался. Ни застоя, ни деградации ни по одному из признаков не диагностировалось.
Напротив, по тому, что она делала во всех сферах своей женско-мышиной жизни, он с удивлением убеждался, что её совершенно не вписывающееся в парадигму стандартных поведенческих проявлений чувство нисколько не иссякает, а только растет и развивается, и вовсе не по его прогнозам.
Мышь продолжала видоизменяться, зачатки крыльев росли и крепли, но сходство с курносой подслеповатой дурнушкой – летучей мышью – отчего-то не проявлялось. Вместо перепонок на крыльях читались радужные узоры, тощий мышиный хвост распустился веером, голова все больше приобретала сходство с птичьей, а удивленные губы принимали выражение изящного клюва.
Однажды ночью он проснулся в холодной испарине, потому что отчетливо понял, что его Мышь превращается в птицу. Вроде колибри.
Каждый день она всё увереннее становилась на крыло и подолгу зависала в воздухе, восторженно заглядывая в его глаза, словно он был не бледным нарциссом, безвылазно растущим у экрана в четырех стенах, а сказочным экзотическим цветком, до краев наполненным ароматным нектаром.
Она пила этот воображаемый нектар, наливалась цветом и оперялась. Странно, ему всё больше нравилось собственное отражение в ее глазах. Иногда ему казалось, что это не он – сторонний заинтересованный наблюдатель, что, напротив – это она пристально следит за его жизнью, привнося в неё свежую струю.
В один из майских дней, когда он вдруг заметил из своего привычного замороженного мирка учёного-подвижника-аскета-мученика науки, как бушует за окном зелень и как закатывает изобильный пир прямо на траве утренняя гроза, в своем журнале он записал не столбцы привычных цифр и таблиц, а легкомысленное эссе.
Похоже, какая-то метаморфоза происходила и с ним самим, поскольку свои научные заключения на этот раз он закончил стройным четверостишием о весне.
В эссе он лирично размышлял про эффект наблюдателя, отмечая, что, когда с некоторым добрым чувством следит за своей подопечной, она неожиданно расцветает.
Разнеженное состояние себя любимого он приписывал, конечно, увлеченности затянувшимся гениальным опытом, хотя и смутно догадывался – его завораживает процесс, а не результат.
Да, накормить Мышь крысиным ядом теперь ему будет непросто. Это и практически не представляется возможным, поскольку Мышь превратилась в Птицу и питается исключительно нектаром его цветка. Каждое его слово для неё – живительный глоток. Придется, если что, прикончить током или смертельным уколом…
Однажды он погрузился в хандру и надолго забыл белую лабораторную, ставшую на удивление легкой и радужной. Он бродил по мрачным тропам подсознания, по пыльному мышиному подполу, угрюмо вспоминал прошлое, о чем-то размышляя. За всем этим он совершенно забыл о времени и о том, что его Птица-Мышь надолго осталась без внимания, а значит, без пропитания.
Входя в Сеть, он ясно представил себе окаменевшее птичье тельце со скрюченными лапками и поблекшим оперением на дне стеклянного аквариума.
«Мыша…», – с какой-то внезапной, не свойственной ему жалостью и почти нежностью подумал он, вспоминая свой редкостный экземпляр.
Но никакой Птицы и тем более Мыши внутри не было. Только на дне лабораторной емкости он обнаружил яркое ало-сине-лазурное перо, похожее на перо жар-птицы. Это был последний присланный ею кадр – яркая фотография из самой середины раскаленного лета.
«Долго не отвечаешь. Тревожусь и еду к тебе», – всего-то и значилось в письме.
Да, он имел неосторожность сообщить ей адрес, хотя на случай приезда белых лабораторных у него было много сценариев, которые не позволили бы исследователю пострадать ни от одной взбесившейся от обиды или обезумевшей от тоски подопытной.
Ну, едет так едет. Итак, включаем «аварийку» и ждём. Да, но по времени можно было приехать…
Повернув на девяносто градусов угол глухих жалюзи, от яркого света он зажмурил усталые, по-мышиному покрасневшие глаза. На летнем асфальте на перекрестке возле дома увидел скопление машин – пара столкнувшихся иномарок, скорая, дежурная часть… Посреди хаоса и зевак – нечто на земле, прикрытое черным пластиковым мешком. Из-под мешка – лоскут радужного ало-сине-лазурного сарафана и вроде бы знакомого цвета прядь волос.
***
Когда на улице стемнело, суета закончилась, он впервые за много дней нарушил затвор – пошел из дому, куда глаза глядят. Глаза глядели в никуда, а ноги почему-то привели в маленькую церквушку за пару кварталов.
Очнулся возле образа «Всевидящее Око». Странная икона, древнерусский сюрреализм… Словно из древнего многогранного устройства – иконного электронного микроскопа – за ним пристально-изучающе глядел строгий и грозный Отеческий глаз.
Взгляд Наблюдателя с красного иконного фона, из потустороннего пламени был страшен, но не равнодушен. В нём читались участие, забота и любовь, отчего замороженное сердце экспериментатора вдруг оттаяло и слегка зашлось.
Будто увидев себя Его сострадающим взглядом, он отметил бледность своего лица, осунувшегося в ночных бдениях у экрана, и мышино-пепельную дымку волос с пробивающейся сединой, и со всей отчетливостью ощутил, что эксперимент его жизни рано или поздно подойдет к концу.
Если начинать каяться, то с детства. Или с первых строк журнала, в котором Мышь незаметно превратилась в Птицу.
… С его зрением что-то случилось. Вдруг оно стало четче дорогой немецкой оптики, о которой даже и не мечтал тогда, давно, в юности – когда был добрым и совестливым восторженным студентом. Тогда женская природа в его глазах имела признаки человеческой, больше того – свет Сикстинской Мадонны проглядывал в ней.
Тогда он, смешно – все ещё думал спасти всех. Тогда человечество, он верил, не состояло из мышей и крыс, и даже в час пик в толпе проступали добрые лица.
Открытие было внезапным – подобным озарениям великих. Словно упавшим сверху Отеческим взглядом он отметил в себе необратимую перемену – как на лопатках проступают и пробиваются сквозь задёрганный, старенький, институтских времён свитерок странные отростки.
...Так он и думал. Мутаген Мыши оказался вирусным, а странные выросты на его усталой спине – радужными и полупрозрачными.
Повиниться, сбросить груз и оторваться по-птичьему от земли? Зависать в восторге над одуванчиковым полем где-нибудь в конце мая…
...Черта с два он пришёл каяться. Пора снова поработать с вирусом. Мышь, птица, а может, бабочка – какие ещё звенья в цепи? Ангел или бес в пробирке?
Заново, с холодной головой. Пока сердце гоняет кровь. Был бы материал…
Маленький, но гордый собой, он с вызовом взглянул в иконный глаз Наблюдателя. Пошевелил лопатками и почувствовал, как грубеет, тяжелеет и удлиняется позвоночник. Кажется, полупрозрачный гребень на спине начал отвердевать…
Кто-то продолжал смотреть вслед. В любящем взгляде не произошло никакой перемены.
***
Женская фигура в радужном летнем платье и сером палантине поверх у окна поезда. Душно, пасмурно. Пассажиры через одного.
Не то перелески, поля, лиловые острова иван-чая за двойным стеклом. Не то события: пересечения, невероятные встречи, мирные и содержательные сердечные беседы, которых… не было.
Те, странные, за экранным двойным стеклом. Самые главные. А если их не было – может, и её никогда не было? Не было. И нет. А вместо – одно, большое, переполняющее, прекрасное, бессмысленное, чему нет названия и места.
С ним вырастают крылья и плавники. Его можно разделить на всех, и останется ещё двенадцать коробов. Можно и на двоих, а нет – так и оставить неразделенным.
Попутчики рядом вели незамысловатый разговор:
– Сынок, поди сюда… Осталась у тебя еда?
– Пара лещей и пять кусков нарезного хлеба, бать. Больше ничего…
…Ничего. Так значит, ничего не было... Примерещилось, придумалось. Но ведь было реальное чувство присутствия Третьего: «Где двое или трое соберутся во Имя мое, там Я буду». Ведь не просто общение. Не болтовня, не фарс. Молились вместе. Думали о вере. Размышляли о Спасителе. Такое пригрезиться не могло…
Ехать бы и ехать. Воздух, разнотравье, простор…
Одно противилось: острая боль не то в груди, не то вне тела, что не давала вдохнуть и выдохнуть в полную силу.
За несколько станций до города она вышла из поезда – почти выпала из вагона с невесомым багажом и тяжелым сердцем, пытаясь восстановить дыхание.
На пустом перроне – снова движение воздуха, но вдох не проходил в сдавленное горло. Прислонясь к перилам спиной, она глубоко, по-рыбьи пыталась дышать ртом, словно жабры, высоко поднимая диафрагму.
На скамеечке возле прикорнул седой, но необычайно подвижный и юный человек с рюкзаком и книжкой, с виду дачник, а скорее, рыбак, взглянул пристально и быстро и в то же время деликатно. Что-то словно прочел и взглянул снова – тепло и участливо.
Поднимаясь навстречу подлетающей электричке, он отложил свое чтиво и растворился в мгновенно схлынувшей толпе.
Состав пронесся, всколыхнув травы и распахнув книжку примерно на середине.
Юный седой пассажир исчез вместе с электропоездом, похоже, до лучших времён.
Она потянулась за его книгой, за малой толикой тепла, неслучайно оставленного для неё.
Первые строки сняли приступ удушья, последующие помогли сделать полноценный вдох, потом другой. Словно мелкую рыбку выпутали из сетей и снова милосердно забросили в воду. В каждой строке и абзаце она узнавала себя, своё детство. Переставала быть найденной слишком легкой – и начинала просто быть.
В этом тексте, казалось, не было ничего особенного. Чьи-то воспоминания о детском городе, закоулках, играх, школе, соседке, идущей через двор. Но какая-то теплота и доброта растекалась у нее внутри. В каждом слове была правда.
Тогда, и в ее детстве, самое главное не нужно было доказывать и заслуживать – его было много и так, даром, щедро разлито в воздухе. Любовь окружала будто околоплодная жидкость – плод, баюкала, окутывала и питала сердце.
Ветер помогал читать, перелистывая страницы.
Словно рыба в воде, она оживала в этом слове, его просторной глубине. Вода была живая и сообщала ей часть своего бытия. Жизнь возвращалась.
Проносящиеся поезда обдавали ветром, вечерело, и она плотнее куталась в длинный палантин, укрывая плечи и ноги серебристо мерцающей тканью.
…И вдруг поняла, что незачем дальше ехать, не о чем тревожиться и незачем тосковать.
Еще один поезд пролетел мимо, и когда за последним вагоном открылся перрон, на нем больше никого не было.
После грохота и пыли стало вдруг тихо и прозрачно, свежо. Только неподалеку, под мостком, журчал, ворковал и по-птичьи булькал чистый исток какой-то речушки.
В поросшем зеленью поющем ручье кишела мелкая живность и резвились серебряные мальки. Они что-то праздновали – может, появление на свет новой бликующей мелкоты.
На скамейке перрона ветерок перелистывал ту же открытую книжку.
Прямо в летнее, цвета морской волны завечеревшее небо с её страницы смотрела картинка. Это был цветной вкладыш, на нём – древняя мозаика – большеголовая рыба в окружении пяти греческих букв.
«ИХТИС» – то ли выдохнул, то ли прочитал ветер.
2018-2021 гг.
Тула